Иван Полторацкий. Десть.

9 Мар
2013

Акын, редактор, одуванчик. Трамвайный общественный деятель, один из Председателей Орла земного и небесного. В 1988 году родился в столице КазССР – Алма-Ате. в 2006 прошёл литературный мастер-класс ОФ «Мусагет», под руководством О.Б. Марковой и В.В. Бадикова. В 2011 закончил отделение филологии НГУ. Сейчас учится и работает в Институте Филологии СО РАН. Стихи публиковался в ЛХИ «Аполлинарий» и «Сибирские Огни», журналах «Шо» и «Ышшо Одын». Автор наивного сборника стихов «Ангелолог» (2009). Один из основателей и участников театра звука » Открытие порта». Живёт в лесу под Новосибирском. Работает учителем сельской литературы в женской классической школе.

 

 

 

 

 

 

Десть

повесть

 


Когда я понял, что необходимо это исправить, то немедленно вышел из дома

I

– Куда идти-то, Ванечка? – спросил я у себя самого, уже ощущая свинцовый привкус чужого языка во рту. Будто говорил слишком много, и от слов всё ещё кружится голова, но уже подташнивает. Влщр! Проклятье.

– Это не твоё имя. То есть, конечно, твоё, но спрячь его подальше. Иди своим языком.

– Пиши своими буквами, – только чем-нибудь резким – наивной, но горькой иронией – можно было перебить этот омерзительный привкус чужого языка. Точнее, своего языка – как чужого. Перегар. Прогорклый. Перетц

Конечно, я никуда не вышел. Лежал на своём светлом диване за красными шторками, проснувшись от ослепительной и страшной мысли. Вроде бы на рассвете.

Мне необходимо это исправить. Значит, встань и иди.

Прямизна нашей речи – не только пугач для детей.

Годочков мне – ровно одна десть. Времени мало, точнее его нет, точнее – его нет.

«Медленное возвращение домой» было утеряно в троллейбусе №13 вместе с перчатками. Наверное, кого-то страшно интересуют эти жёлтые шторки и автобиографические подробности, но надо идти. Прости-прощай, хороший автобус. Много кто ходил за правдой, абсолютно все дошли. Все, если не ты. Не геройствуй, плетись в хвосте, не претендуя на гениальную анонимность. Что ещё скажешь, чтобы подзадержаться, окинуть кота и прочую обстановку внимательным взором? Пурга на улице, в лицо дует, неохота. Ещё один кирпичик положу, отойду, посмотрю, полюбуюсь – насколько ладная стена получается. Уже полкомнаты занимает, от солнца загородиться можно. Но я здесь – а надо туда, где козёл и капуста. Где ангелы. Но это я шучу, больше никаких ангелов, и так стыдно за грехи юности, будто наплодил их без спросу. Целый зоопарк. А потом ставил классическую музыку перед божничкой, чтобы больше молока давали. Не так всё было, господа-товарищи, вовсе не так. Не здорово, но вечно. Я с дивана уже встал, оделся даже, хожу по комнате угливыми шагами. Мама, я больше не буду. Так дети говорят, откуда только знают, что это за счастье – больше не быть. Хотя дети всё знают, потому что они не будут как дети, как только дети могут не быть. И я не буду. Не могу больше быть. И бесы нигде, кроме как на полочке, не стоят. Всё бы тебе шутить, да забалтывать, пустомеля.

Можешь, ведь можешь (!) жить, ещё как, даже с брызгами!

Давай по-другому?               да

Мама, я никогда не умру.

 

Я вышел из дома в ноль семь утра

II

Куда глаза глядят куда глаза глядят куда глаза

шаг за шагом шаг за шагом

Хорошо. Но всё только начиналось. Знакомая улица, бульвар с фонарями, на улице действительно пурга, капюшон срывает. Небо постепенно накаляется, как синяя лампочка «Ясное солнышко». Чем дальше, тем слабее тепло. Но я иду достаточно легко, утром всегда радостней, особенно внутренним. Людей нет, только я, светает и снег. Дом, за домом дома, вниз по Вознесенской, потом вверх по Кунаева, где трамваи звенят. Хорошо, что я точно знаю куда идти и вроде бы недалеко. Несколько шагов, а там уже на месте разберёмся. Сжимаю кулаки и понимаю, что забыл перчатки дома, руки мёрзнут. И коту еды оставил не больше, чем на день. Свет не выключил. Газ. Стена не достроена. Жизнь не закончена. Ромашки, опять же.

И вдруг мне становится страшно.

Понимаете, я чуть было не оглянулся. Ну, надо возвращаться, выключить утюг, телефон, водопровод, плиту, чтобы сонные соседи не взлетели на воздух вместе со всем имуществом. Надо. Возвращаться. А они? Что, пусть мучительно помирают, потому что я без перчаток и коня не покормил!? Нет, так нельзя, пусть без перчаток, руки мёрзнут, но если начал идти, то будь добр

не оглядывайся

Чей это голос? Столько голосов вокруг, никогда не отличишь, кому чей принадлежит, целое море голосов. Ни одного человека вокруг, а кусты говорят, деревья, собаки опять же лают. Наверное, и не было никакого голоса, но я чуть было не оглянулся. Когда вспоминаю об этом – коленки подкашиваются точь в точь как в ту минуту. Настолько я сам себя убедил в том, что то, что я себе рассказываю уже на протяжении двух суток, – всё великая правда и важность, что уже начал было шею поворачивать. Ох. Ветер усилился, приходится преодолевать ветер. Снега в поле всегда больше, чем на тропинке, добежать бы до того тёмного лесочка. Пить хочется, спотыкаюсь, руки о снег режутся. Зря перчатки не взял, да и курточка эта чёрная промокла уже. Собаки, что за собаки, приближаются, точки чёрные, целый выводок. И голоса за ними нехорошие. Но им до меня ещё далеко. Правда по снегу с ободранными руками бежать тяжело, да и бегать я не умею, всё время проваливаюсь. Такая нелепость. Но я успею, успею. Может подождать, с мужиками договориться, чего это они за мной по полю целую россыпь собак пустили? Да нет, лесочек близко, лучше ускорю шаг. Хотя я где-то читал, что от собак наоборот – убегать нельзя, доползу хотя бы. Сколько снега, Господи!

 

С тех пор, как я вышел из дома, прошло достаточно много времени

III

Когда чего-то боишься, спроси у себя, чего именно ты боишься, тогда масштаб бедствия будет соизмерим с силой мужества. Это не так уж страшно, просто не соглашайся с тем, что страх больше тебя. Иди куда страшно, только так и дойдёшь. Тем более, ты же знаешь, что нас всех на руках носят. Я с детства боялся собак, потому что однажды мелкий пудель Мефистофель неожиданно выскочил из-за двери и вцепился в ногу. Даже джинсы не порвал, но акт чистой и неожиданной ненависти остался на всю жизнь. И я боялся именно повторения ненависти, а избегал только собак. И только недавно я понял, что не боюсь тебя, Мефистофель, потому что ты – пёс, песёнок, псица, сука, цербер, полкан, командор, ищейка, дог, а я – человек. И меня только равный убьёт.

Это я думал, лёжа в снегу, довольно далеко до лесочка, слушая приближающийся лай. Ну что тут сделаешь – всего лишь собаки, друзья человека, буду отбиваться голыми руками, тем более без перчаток. Вспомни, как тебе говорили на ОБЖ (о Боже): когда нападает собака, прежде всего не следует давать волю естественному страху. Точка. Разрыв. Испугавшийся человек является для животного легкой добычей. Точка. Точка. Лучше всего представить себе, что нападает не собака, а низкорослый и злобный человек. Да, действительно лучше. Надо приготовиться терпеть боль от укусов. Надо. Не помешает и знание самых необходимых в этом случае правил. Курсив. Следует беречь от укусов лицо, шею и запястья, а также внутренние органы, локти, пах и сухожилия на ногах. В этих местах возможна большая кровопотеря и утрата подвижности.

Да в этих местах всё возможно! Чувствуя спиной тяжёлый запах псины, я поднялся и развернулся лицом к бегущим по снегу. Надо бы ещё куртку на руку намотать. Но они уже близко, развожу замёрзшие ладони. За что? Бесполезная мысль. Совершенно бесполезная мысль. Солнце садится, слепит глаза. Красивое, сука. Оранжевое с красным. И снег загорелся. Только эти низкие чёрные силуэты всё портят. Какая ведь тут тишина в поле – ни одной вороны. А они бегут – красные глаза, языки. Небольшие, штук двенадцать. А за ними идёт один человек, неспешно. И кажется, что собаки от него убегают, а вовсе не крови хотят.

Даже не смотрит на меня. Стоит какой-то трус посреди поля, поджилки трясутся, что на него внимание обращать? Если бы он на меня посмотрел, возможно, я в ту же секунду дрогнул бы и побежал, а может и нет. Но он не стал меня замечать, хотя я успел заметить, что на человеке надет сюртук, до того, как собаки, с позволения сказать, настигли меня. Когда страх переломлен, в голове чисто и ясно, одни врождённые рефлексы остаются. У кого боевые – а у меня убогонькие. Но глаза закрывать не стал.

 

Наверное, зря вышел из дома

IV

Как будто стоишь на разделительной полосе при оживлённом движении – кажется, что машины вот-вот зацепят тебя каким-нибудь боковым зеркалом, затянут и закрутят в свой бесконечный поток, где только светофоры и снежная каша. Или, эй, Брут в мелованном круге, – выстави локоть, да закружись в хорошеньком вальсе с дивной ведьмой с рыжими глазами, слегка соприкоснувшись… Что стоишь, будто язык проглотил? Только я ничего не очертил, а человек в сюртуке и сам мне в глаза не смотрит. Стою по колено в снегу, мокрый, а собаки пробегают вокруг и будто насквозь меня. И вовсе не собаки это, а какие-то твари, в своём извращённом – против Бога – значении. То есть по виду собаки как собаки, но совершенно одинаковые, чёрные, неразличимые. И даже без счёту понятно, что их двенадцать. И тринадцатым – человек в сюртуке. Тоже – неразличимый. Усы это я сам себе придумываю, потому что трудно иметь дело с тем, во что всматриваешься, а видишь только условные очертания, как с ночью. И языки эти пламенные и запах и злоба – всё мной придумано, потому что неуютно совсем без формы. Но они меня не задевают, не касаются никак, будто мы с ними в разных временах и пространствах. И, слава Богу, что в разных. От близости к ним передёргивает так, будто это не собаки, а огромные косматые чёрные тараканы, змеи или мотыльки. И бегут все одновременно, минуя меня, не поодиночке, а вместе, но каждый раз – все двенадцать. Будто безмолвные часы бьют. Или я оглох от такой белизны? Но мне спокойно, вот они все пробегут, и я спокойно перейду дорогу. До меня им дела нет, только зря хорохорился, куртку на руку намотать хотел, тоже мне герой-собачник, отважный кинолог второго разряда. Вот только одна мысль не давала покоя, из-за неё даже хотелось оглянуться:

– Куда они бегут?

И лишь после двенадцатого раза, когда миновала меня чаша сия (затоптали бы и не заметили), я отчётливо осознал: Они бегут за ними. А я тут стою. Понимаете? И здесь я разглядел лицо человека в сюртуке. Только одна деталь – он слеп, но с глазами открытыми. Будто на них положены старые чёрные от времени монеты. Не видит и не чует, просто движется туда, куда ему и всем этим собакам – и дорога. Только они не виноваты. Боязно мне за вас, соколики, знаете ли вы, что они хотят сделать? Боюсь, что знаете, только сами уже сделать ничего не можете. А я что? Если вы не можете. Ведь я уже знаю, что с вами сделают. И без отвёртки справятся. Мои хорошие, невинные… мужики, как говорят на фронте. Ведь не может же быть так, чтобы суки мужиков порвали? Не может! Не может. Нет, не должно быть так. И тогда я побежал за ними. А процессии и след простыл, будто не было никаких собак.

 

Ушёл из дома – оставил дом

V

Промчались дни мои – как бы оленей косящий бег

Я так бежал по снегу, что больше не проваливался в него. Всё ближе и неотвратимее становилось понимание того, что я не успею. А торопятся? Только дураки. Поэтому я не торопился, я просто бежал так, что больше не проваливался в снег. Бежал как бегут олени – на одних только ресницах. Я опять скатываюсь в чужую речь, и свинцовая ость языка клонит меня в сон и под снег, но ведь это – родная речь – к кому ещё обращаться, если надо испытывать бег. К тому же ведь я бегу за этой самой родной, за речью, всегда бегу. Вторая, Чёрная, Потудань. Семиречье моё. Бегу и мне не провалиться. Просто нужно сделать так, чтобы не было вспять, чтобы носителям речи никогда не забивали обратно в источник, в устье, в горло эту самую речь вместе с языком, осколками зубов и всей непрожёванной жизнью. Мол, на тебе, сука, всю твою чистую речь с немотой и блевотой, пробуй её на вкус, жри как снег и землю, потому что исходящее из человека оскверняет человека. Но и разумеете, что и ничто, входящее в человека извне, не может осквернить его! Неужели вы так непонятливы? Именно поэтому они сильнее и выше вас, неуклюжие палачи и хитроумные повара. Именно поэтому им и нужна помощь. Не нужна, конечно, но не могу же я стоять рядом и смотреть, как человека кормят чужой речью, выдавая её за собственную? Есть ли кто-то, кроме этих детей и подростков, кто выблевал яблоко или хотя бы пытается? Убийцы, вы дураки! – кричу я чужими словами, задыхаясь от собственных слёз. Вы, мои бессмертные, ясные, чистые, со знаменем Лобачевского, вам уже давно не нужен мой нелепый бунт, я хорошо понимаю. Но разве ваши ласковые уста не подёрнутся лёгкой улыбкой океанского безвластья при виде меня – отчаянного пятилетнего ребёнка, идущего с деревянным копьём против Саурона и всей королевской рати? Мне ведь страшно, председатели, если кто-то решит, что я просто примазываюсь к вашему знанию, хотя разве ребёнок, завладев ещё тёплым мечом, не верит в то зло, которое должно быть обязательно сражено – белой конницей, ангелами, измождёнными хоббитами, Мио, моим, Мио, пластмассовым Командиром и настоящим Командором? Разве не видит он ясно чудовищные, выдуманные очертания зла, все эти драконьи пасти и страшные рога на касках? Но ведь идёт и плачет. Плачёт, но идёт. Папа, не бей маму. Вот что хочу я, никогда не видевший драки, сказать. Иди, мой мальчик с голыми замёрзшими руками. Иди и смотри. Вот уже скоро захочется всадить настоящую пулю в портрет, в оскаленное вражье лицо. А лучше беги, уже полночь и такая огромная луна. Ты должен успеть, иначе как ты посмотришь в глаза тому, кто читает про твои приключения книгу, а то и пишет её. Бог весть.

 

Выйти из дома без крыльев

VI

Выйти из дома без крыльца и глянуть через поле – о нет, не перейти – и увидеть чёрную кромку леса. Так заканчивается мир. Там ты упрёшься лбом в невидимую стену, как в плохой компьютерной игре, либо пройдёшь насквозь и выйдешь где-нибудь в начале. Первую половину поля я перешёл с грехом пополам, вторую – перепорхнул, естественно, не оставляя следов на свежем снегу.

И вышел в оттепель. В такую раннюю прозрачную весну, когда веточки и пальцы ещё ломит от холода, но уже нежно и можно ходить без перчаток.

Я стоял на проталине среди чёрных деревьев, предчувствуя звенящую в воздухе спящую жизнь. И где-то высоко за синим горизонтом ослепительно били колокола. Звуки не доносились до места, где я стоял, но опять же – ломано – пред-чув-ство-ва-ли-сь, будто я ловил руками снежинки, ещё не существуя, но зная о будущем месте рождения. Я остановился в полной тишине, а вокруг меня кипели колокола и стрижи быстрее света носились в воздухе, оставляя его недвижимым.

И всё содрогалось от музыки, которая ещё не…

Всё было словно на самом деле. Пела вода и мышцы и кости звенели связками колокольчиков. А перезвон – искры от волшебной палочки, восторженная Вэнди, – летел от дерева к дереву, искажая устойчивые черты, заставляя звучать всей сердцевиной, выворачивая годовые кольца наружу, со-творя-я невообразимое, изнеможённое исполненное вол-шеб-ство, выпадающее из разломленного надвое слова как напильник из хлеба.

Банальное, до х..я невыразимое переживание. Вы чувствуете, где начинается ложь? Я мог бы зелёным и красным пунктиром прочертить границу в своём сознании, отделяя, так сказать, воздух от мрази. Но тогда у сочувствующего наблюдателя устанут глаза от подобной рябины, тем более без коньяка. А мне нужно без жалости и самосуда выйти из этой ситуации, даже если случайно я выбежал в начало начал. Как можно воскреснуть без предварительной подготовки? Стоп, душа моя, дуга, ты много на себя взяла. Посмотри на звёзды! Скрипичный строй в смятеньи и ни одна звезда не говорит.

Хорошая невидимая сила подхватила меня под плечи и поволокла по звенящему прозрачному лесу, из стрельчатого органа вышвыривая как из кабака. И пока я летел, за спиной оглушительно и страшно били колокола, преодолевшие скорость звука, не скрывая своего торжества и ликования от права присутствовать в этом мире. А я думал, уже подлетая, – насколько грязно там, куда я лечу? И – беспощадно – сколько костей перестанет звенеть…

 

Отец, не выходи из дома

VII

Этот воздух пусть будет свидетелем

 

Нет, я не ударил в грязь лицом, но хорошая невидимая сила не сулила мне мягкой посадки. Я был подброшен вверх и скручен изнутри, на лету ещё захлебнувшись воздухом, покинул сознание.

Очнулся от того, что земля, к которой я по-сыновьи прижимался щекой, гулко вздрагивала, словно поезд шёл прямо по ней, минуя рельсы, шпалы и прочие условности. Кости всё-таки звенели, в ушах нарастал нешуточный перезвон и я, такой звенящий, приподнялся и пошёл на высоту. Земля горела недавно и была основательно вспахана. Но вряд ли её когда-нибудь засеют, разве что зубами дракона или мраморными обелисками. Почему-то пахло сожженной пластмассой, и задымлённое небо было густым и практически чёрным. Я шёл, как ночью, среди бегущих силуэтов и с трудом мог связать несколько слов, чтобы окликнуть хоть кого-нибудь.. Иногда земля сотряслась так, что я неловко падал, но продолжал идти на ощупь в безымянное, постепенно набирая высоту. Над чёрным пластмассовым дымом гудел и лопался нескончаемый фейерверк, слева и справа кричали кони? люди? катилось и останавливалось что-то тяжёлое, брызгая горячей водой и комьями сажи. Как в аду определяют стороны света, если ни черта не видно на шаг вперёд?

Но внезапно голова моя прошибла дымовую завесу, и я увидел настоящую ночь, с луной и звёздами, под которыми летали белые радиоуправляемые детские вертолётики – не больше кисти руки. Летали целыми эскадрильями, иногда горели и падали обратно в дымный океан, отчаянно жужжали и сталкивались друг с другом. А прямо передо мной, насколько хватало взгляда, лежало чёрно-белое, картонное ламинированное поле – для игры в шашки и поддавки, – по которому бегали бесчисленные пластмассовые солдаты, горели клееные модели танков. Металлические, деревянные, пластмассовые, зелёные, жёлтые, чёрные, одинаковые, синонимичные, сцепившиеся гусеницами и стволами, с оторванными башнями и расплавленными экипажами…

Поле занималось по краям чистым пламенем и постепенно сворачивалось от огня. Было ясно, что вся эта игрушечная армия, чья бы она ни была, долго не протянет. А я стоял на изуродованном холме из жирного чернозёма, видя напротив точно такой же холм. Одновременно я мог скрутить картонное поле, затушить бесноватый огонь, и получить пластмассовую горошину в грудь. Одной бы хватило вполне. Рубежи. Горели рубежи. И надо было держаться, не смотря ни на что. Давай закурим, услышал я голос.

 

И не вернулся

VIII

оловянный протягивал мне самокрутку, даже не глядя в мою сторону, стеклянный и деревянный стояли так же неподвижно, не поворачивая ко мне головы. Может быть, они не умели поворачивать голову, а может, не имели права не смотреть вперёд. Твёрдые, решительные профили. Подбородки, скулы, носы, бескровные губы, прямой взгляд. Нет, такие не дрогнут ни перед какими собаками. Казалось, они уже вросли в землю. Я встал рядом и закурил. Перед нами клубился серый утренний туман, занималось прохладное утро. Пушка сдохла, – коротко бросил деревянный. Да, позиция незавидная, – подумал я, стараясь не закашляться от едкого дыма, но всё-таки нарушив сложившуюся тишину неуместным и резким звуком, только отчасти приглушив его кулаком.­ Покурим, –повторил оловянный. ­А что стоим? – спросил я, пугаясь собственной неуверенности, но уже понимая, что буду четвёртым – из плоти и крови.­ – А за нами ничего нет, - внезапно ответил мне стеклянный. Я оглянулся – действительно ничего не было. Не только вершины у холма, но и вообще ничего. ­­Вот так праздник – сказал я, закрывая глаза. – Идут, – оловянный бросил и затоптал бычок. ­– Раз праздник – бери винтовку, – деревянный бросил мне холодное оружие. – Всё равно патронов нет.

Стеклянный сплюнул, даже не выругавшись, и снял с плеча автомат. Набирайся разума, иванушка, успел подумать я. Хорошо умирает пехота. Вызывали огонь на себя. И поёт хорошо хор ночной. Из тумана вышли неуклюжие, словно движимые тяжёлой рукой фигуры. Они не торопились, уверенные в сытой своей победе. Затрещало сухое электричество, и голова стеклянного разлетелась на синего звона куски. Ещё одна очередь и звёзды полетели с груди оловянного, постепенно исчезая в бледнеющем утреннем небе. Но он продолжал стоять и удерживать знамя. Знаменосец с простреленной грудью стоит, потому что должен стоять знаменосец. А я думал о времени, как о мужском лице, исподволь любуясь профилем деревянного. Зелёные пластмассовые человечки подходили со всех сторон. Небо надорвалось и лопнуло, охватив огнём дерево и пластмассу, редкий снег и одинокие деревья. деревянный горел красиво и неподвижно, ничуточки не улыбаясь. Наверное, так он и был вырезан – без улыбки. А невидимая сила, больше похожая на чьи-то ласковые руки, несла и утешала меня, снова впадающего в беспамятство. Шумел эфир, гудел камыш. Издалека доносился хриплый уверенный мат. Где Борисов, где Леонов? Псалмы, пластмасса, псы. Спи на псине, не спи на спине. Пси, Осип. Спи, Иосиф. Где тот, который не страдал? Мама, я же говорил, что не умру. Спи, сыночек, царевич мой небесный, спи, небес покойся. Ну не плачь, моя хорошая, что ты…

У тебя хороший сын.

 

Вот моя околица, вот мой дом родной

IX

Слышу: «Жив, зараза, тащите парня в ад, расстреливать два раза уставы не велят». Что за околесица? Открываю глаза и вижу в окошко собственный дом. Ну приехали! Тут меня выгружают из старого доброго Газа-55 и я снова вижу этот же дом, только какой-то… как бы точнее сказать… слишком весёлый что ли. Я бы даже сказал веселее некуда, да промолчу, пожалуй, а не то меня арестуют или выгонят из института, как пел кто-то свыше. Во-первых, это пение, во-вторых, фейерверки, в-третьих, – чьи это восторженные лица в каждом окне? Медсестрички, братики, куда вы меня завезли? Мой дом не сделан из воздушного торта! На нём не нарисована красная морковь во весь фасад! И это вместо красного креста? Нельзя так резко менять тональность! Но тут они начали восклицать и подкидывать чепчики.

Они – это – как бы помягче выразиться – прекрасные дамы всех мастей и расцветок: чёрные, красные, пиковые, дубовые, бедовые, необъятные. Полная таблица Менделеева. Гимназистки, аспирантки, теософки, русалки, весталки, декадентки, гражданки, матроны, гурии, фурии, королевы, леммы, Клавдии, Аббы, Моше, Лауры, крановщицы, и просто дуры. Бог ты мой! И все неозарённые, кто выше пояса, кто ниже, кто в халатике, кто в бигудях, а кто с кастрюлей пышащего супа. Ликовали даже те, кто спиной развернулся.

А на крыше библиотеки сидел старик Анатолий, взирая вниз орлиным взором и наигрывая Хава Нагилу на видавших виды гуслях.

Они уже начали тянуть ко мне длинные руки, спускать верёвочные лестницы, вязаные шарфики и прочую простыню, но я застыл в кромешном ужасе и не мог пошевелиться. Дело в том, что я с детства боюсь огромных грудей, даже киргизские арбузы и те не сразу начал есть. А тут – одна больше другой, уж извините за подробности.

И так бы я и погиб, если бы не дикий крик «Право, руля!» и не корабль с символическим носом, поворачивающий (конечно же) налево. Стрёмный корабль с вялыми парусами, он, подобно единорогу, вошёл в пряничную стену и замер, намертво пришвартовавшись. А потом из него посыпались любящие матросы, без тельняшек, но татуированные наподобие зебр, и отвлекли внимание на себя. Дальнейшее скрылось за своевременными розовыми туманами и покатыми плечами. Я начал уходить, осторожно, бочком-бочком, но заметил высокую печальную фигуру в синем плаще, с необыкновенной скорбью взиравшую на происходящее.

– Пойдёмте, Александр Александрович, нас здесь не любят, – и я взял его, покорного, под локоток и повёл подальше.

 

X

(отдельная страница для песни Анатолия. Поётся на старинный еврейский манер под современный русский гусельный перебор)

А впереди нас фланировал старик Анатолий в чёрных очках, с хвостом и постоянно сползающим белым венчиком, напевающий на известный мотив:

Слова К. Вагинова, музыка – народная

***

Бегут туманы в розовые дыры,
И золоченых статуй в них мелькает блик,
Маяк давно ослеп над нашею квартирой,
За бахромой ресниц — истлевшие угли.
Арап! Сдавай скорее карты!
Нам каждому приходится ночной кусок,
Заря уже давно в окне покашливает
И выставляет солнечный сосок.
Сосите, мол, и уходите в камни
Вы что-то засиделись за столом,
И, в погремушках вся, Мария в ресторане
О сумасшедшем сыне думает своём.

 

– Что толку быть собой? – спросил я у Анатолия.

– В аду гореть будешь, – ответил он мне.

Совсем забыл добавить, что он успел прихватить пятнадцать голых баб и целых десять прекрасных дам в одну руку. В другой руке у него позвякивала идеальная симфония, каждый раз по-новому звучащая в честь Диониса.

Начиналась весна, и в воздухе непривычно пахло свежестью.

– Куда ты их тащишь, старик? – рискнул я поинтересоваться у Анатолия.

– На исповедь, братец, и покаяние, – ответил мне Анатолий и тяжело вздохнул.

С тех пор, как он принял сан жреца и переехал жить в офис к Сатане, жить стало значительно труднее. Как от физических упражнений и свежего воздуха.

Слава Богу, трезвость ни разу не наступала.

Мы шли с ним по искрящим трамвайным рельсам, головокружительной прямой уходящим в круглое небо.

– Что мы здесь делаем? – я решил узнать ответ на самый принципиальный вопрос.

– Как что? Мы ждём трамвая, – тут же ответил отец Анатолий, и весь в синих молниях явился Он – названный по имени – не менее немедленно, чем следовало того ожидать.

 

 

В большом и прохладном доме

XI

Трамвай довезёт нас до самого подъезда и пропадёт. Я позвоню, и нас выйдет встречать высокий и добрый человек в чёрном пальто. Сверху помашет рукой первая женщина-космонавт и заполыхают огни Ориона, только мы этого уже не увидим, потому что будем внутри этого дома, погружённого в тишину, из окна которого всегда проступает рассветное небо, полное непреодолимой ясности и неприглашённой нежности.

Здесь постоянно много людей и все заняты хорошими своими делами. В бесконечном, бегущем количестве комнат, прозрачных и твёрдых, каждому находится дело, если можно так серьёзно называть то, к чему ты всегда стремился. Кто-то любит, кто-то играет на контрабасе, курит, грустит, смеётся, спорит об элементарных частицах, переставляет книги, мастерит самолётики, пьёт, играет блюз, спит и смотрит в окно. Я, например, держу тебя за руку, а потом мы идём спать, улыбаясь как дети.

Мама, ты смотришь на меня. Я люблю тебя, моя лёгкая и прозрачная яблоня. Жаным анам. Я бы хотел извиниться, но здесь такая тишина, что слова остаются в холодном мартовском воздухе непроизнесённым дыханием. Давай покурим, раз такое дело. Знаешь, я довольно крепко стою на ногах, разве что вниз головой. Со мной всё в порядке, видишь – над головой летят вертолёт и птица. Это мои дети, но я ничего не знаю о них. Ты хорошо знаешь цену моей жизни, особенно сейчас. Спасибо за то, что я тоже /весьма отдалённо/ понимаю её. Знаешь, у меня есть цель. Надо сделать так, чтобы никто больше не умер. Понимаешь? Потому я здесь. И я хочу здесь жить, хотя моя жизнь – это миф о самодостаточности. Ох уж эти мифы, иногда так берут реальность за горло, что начинаешь верить не в них, а в реальность.

Люди красивы. Тихим шагом хожу из комнаты в комнату и наблюдаю за тем, как они изумительно красивы. Особенно те, которые звенят изнутри. Которые дети. Дети сказали мне, что хирурги живут до ста двадцати лет, потому что любят свою работу. А ещё скоро мы преодолеем время, и всем будет по восемнадцать лет, и все будут бессмертны. Пять посмотри на восемь. Неопровержимая математика. Мой покой, моё счастье и моё безстрашие. Быть мамой – это значит быть святой. Я тянусь к тебе, как та веточка. Всё перепуталось и мне иногда кажется, что это я – под землёй. Но из метро(политена) рано или поздно выходят.

– Будь умнее колеса, – шепчешь мне ты с надеждой на освобождение.

Хорошо, любимая, я постараюсь,– отвечаю с упоительной безнадёжностью,..

…но я обязательно вернусь , чтобы вернуться , запятую пишут слитно с предшествующим текстом

 

XII

Мой герой вышел в утро

Я не знаю как говорить об этом — как помещать круглое в горячее, вынимать из  самого сердца, вести осторожную речь по разбегающимся перед глазами морозным тропинкам, рельефам и однообразным пейзажам. Вполне возможно, но я не знаю как изменяется мой голос в темноте. Как стягивается кожа, как весь пульсируешь в единственной точке касания. Это вполне возможно — достаточно протянуть ему под ноги белый лист и мгновенно — не учитывая времени — выхватить из-под ног, чтобы онмой курсив — опрокинулся навзничь в огромный снег и увидел прямо над собой знакомый мерцающий ковш, совершенно пустой. Что-то вроде двойного пробела.

Идти, избегая слов, не оставляя следов,  чёрных прочерков моего существования

всё, что не было со мной

 

Зачем, как говорится, вплетать в ткань повествования, то, чего и сам не сможешь понять? Глупее вопроса и не выдумаешь, только от растерянности — хлестать себя по щекам.

—      Успокойся, ты всё равно не проснёшься.

—     Никогда-никогда?

—    Спи, мой мальчик, мой ветер в траве. Не волнуйся, море моё горькое, небо моё бездонное. Мой маленький и смешной человек. Спи.

—  Что за звери проходят мимо? Что за бесшумные птицы летят надо мной?

—   Это слоны и полярные совы, малыш.

—   Они уходят

—   Они уходят

—    А свет, а свет он прольётся над землёй?

Колыбельная для покачивающихся на ходу, для вставших ни свет ни заря. Так рано, чтобы не поздно. Для засыпающих в шесть утра в общественном транспорте отдельно друг для друга. Для кажущихся и невесомых. Для прозрачных, серебряных и необходимых. Идущих из дома в дом,  когда нет дворников, и мир за пределом твоей близорукости всё ещё не  сотворён. Ошеломлённых собственным счастьем, но ничего не

знающих о нём. Для этих двоих, сомкнувшихся в круге, сцепившихся пальцами и не отводящих глаз, пока всё вертится, пока всё верится.

Эй?

XIII

Как странно зимой ранним утром, почти ночью, ехать домой, чтобы уснуть и проснуться в одиннадцать днём, физически ощущая автобиографичность происходящего. Но, конечно же, не там, а здесь, с обратной стороны знака.

Как связан этот человек,  почти не видящий собственных пальцев, встающий, чтобы выпить воды из-под крана, с тем, идущим в лесу разбегающихся тропок, без зазрения красивым, вставшим в пядь утра, чтобы наконец дойти до тех, кого он уже отыскал? Исчезнувший в скором времени с бессмертным и постоянным? Разве что общей растерянностью и не-нахождением слов. Но оставим, оставим! Иначе опять вернёмся в начало, где приходилось собираться и уговаривать, чтобы вступить и выступить.

Только один вопрос:

как изменяется моё молчание  в темноте?

Я мало к чему отношусь серьёзно. Особенно к тому, что неподвижно или – ндБ – имеет прямое отношение ко мне. Я сам к себе имею весьма косвенное отношение и редко всплываю на поверхность, чтобы убедиться в наличии подводной лодки. Здесь_ на глубине_ достаточно тихо, чтобы не обнаруживать себя. Но так заведено, что надо передавать позывные.

Скажите мне номер нашей планеты

К нежности я отношусь серьёзно. И я сейчас не говорю про миф о продолжении рода,  ловушку для совершеннолетних стариков и совершенномудрых подростков. О, вовсе нет.

Я думаю об этом, глядя на противоположную белую стену, когда взгляд в одну точку плывёт и слышен ход облаков и течение крови. Тут приходится переходить на прямую  речь и даже в развязных тонах, но иначе не удержаться.

Знаете ли вы, что такое хотеть Бога – вплоть до эрекции? До самоубийства, до чёртовой дрожи в коленях, до желания задавить себя во вселенной как насекомое на ногте? Знаете ли вы,  белые княгини и чёрные братья,  что это такое? Что за бородатое исступление,   гибельное неистовство и кровяное колдовство стоит за всеми местоименииями?!

Вот и я не знаю.

А он выходил из дома со странным предчувствием, будто бы молния и финский нож и что-то ещё миновало. Оставалось только одно серьёзное, тишайшее чувство (точнее – его  предчувствие!) нежности к этой неначинающейся капели, неподнимающемуся солнцу, ненаступающей оттепели, неумирающим людям. Безотносительно кого бы то ни было.

Он вышел из подъезда и сразу расплакался от-того-что- увидел.

Хотя времени давно уже не было и всё происходило сразу:

– вышел –  расплакался – умер – воскрес  –

XIV

Единственный, кто может позволить себе не быть, ты стоял у крыльца, а я всё шёл к тебе по бесконечным тропинкам, скользил и спотыкался. Я звал тебя, но ты не ответил, потому что мой собственный голос и был ответом на этот горький неозвученный вопрос: существуешь ли ты? Какие могут быть сомнения? О, сейчас я расскажу о том, какие могут быть сомнения. А если тебя нет? А если всё неправда? И мы только катимся и кружимся, без цены и цели?

но если я существую …, значит, ты существуешь тоже.

А=А

какое прекрасное тождество

Но как с этим жить, если очень хочется встречи и живого тепла, а внутри только холодная, пусть даже старательно подогреваемая, вера. Вера в тех, кто носит нас на руках, даже если их нет. Особенно если их нет! Игра в прятки с воображаемыми друзьями или  (в конце концов!) вечные сны (как образчики крови) о чём-то большем?

Я шатался из стороны в сторону, выискивая тебя в каждом отблеске, и чудным близнецом одновременно стоял на пороге, залитый утренним солнцем, содрогнувшийся от того, что увидел. От самого глагола, от возможности видеть. Забыть, немедленно тут же, потому что ну как мне с тобой жить? Ты здесь, я там, у нас совершенно разная жизнь, а вдруг наша лодка разобьётся о быт, и я окажусь хуже, чем ты думаешь и не смогу проводить всё время с тобой? Или мы не сойдёмся характерами и нам придётся расстаться? А я же не смогу больше жить без тебя. Я не готов к жизни с тобой…

Я готов. Я говорю тебе (о как это нелепо звучит!) спасибо. За то, что ты понимаешь меня. За то, что ты можешь не существовать. Это самое прекрасное, что может быть между нами – безнадежная игра в прятки. О, я могу бесконечно идти по этим лесным лабиринтам, наслаждаясь тем, что никогда не замечу тебя, разве что краем глаза, но это ведь не считается! У меня есть только два доказательства того, что ты не существуешь, хотя предощущение твоего присутствия заполняет пространство тщательно скрываемым торжеством. Эти два доказательства –  моё существование и твоя красота, точнее – эхо от неё. Насколько мне достаточно этого эха! Вполне. Не надо больше. Спасибо за эти вечные сомнения в твоём наличии в окружающем пространстве, за библейские анекдоты, казённые формулировки и бессмысленные дни, когда я особенно сильно хочу видеть тебя, но никогда в этом не признаюсь.

С чувством долгожданного освобождения я произношу   блаженную формулу, свою трёхсловную молитву: да тебя нет – и со сладким замиранием прислушиваюсь к отдалённому эху: да… тебя…нет… я и ты – бытия… достаточно… аминь

 

В парадном

XV

Войдя в образ, я так и не дошёл до подобия. Уже достаточно сказано свыше, больше ни слова, а то так и останусь завершённой формой жизни, восторженной куклой с окончательным просветлением, а это – последнее, чего мне бы хотелось. Если провидение выберет мне какое-нибудь завалящее предназначение, то я выбираю вброс бюллетеней не в свою пользу и два билета (пожалуйста) на большой барьерный риф, где нет места для шага вперёд и даже тени мысли о подвиге…

Захлопали двери, и из подъезда выбежал усатый мужчина с собакой, от нетерпения  натягивающей поводок чуть ли не до струнного звона. Кажется, я прошёл мимо чего-то важного или оставил что-то в квартире. Ключи, зажигалка, совесть?  Что же я мог забыть/ потерять/упустить?  Это может быть чем угодно. Но что это, что это, что?!

От подъезда прямо по снегу тянулась красная полоса, будто тащили/приволакивали что-то лёгкое, но даже не приподнимали. Сердце заколотилось и замерло, я успел зацепить холодными пальцами край неторопливо захлопывающейся двери и забежать в подъезд. Полоса тянулась вверх по лестнице. Багровые струпья на кафеле. Отшатывающиеся стены. Я поднимался всё медленнее и медленнее, и силы быстро оставляли меня. Нет, такого не может быть. Никак нельзя допустить. Это ошибка. А если ошибка. Исправить. Карова пишется через о. Жи. Ши. Ви. Ды. Где они?!  А где он?

Где он? Я задыхался, будто воздух с каждым лестничным пролётом становился всё разреженней и разреженней. И ещё ничего не понимал, наблюдая битое стекло и исцарапанные перила. Не понимал, иначе бы ухнул от страшного головокружения в этот бездонный лестничный пролёт, и ничего бы не понял. Господи, как я хотел ничего не понимать! Но ведь понимал, просто  всё ещё не мог признаться себе, что опоздал. Что ничего не сделал, не остановил. Не смог. Не успел. Забыл. А в тусклой форточке четвёртого, последнего этажа кружились белёсые бесы. И гнусно и подленько торжествовали, чокаясь с мутным стеклом, как наведшие клевету, совершившие бездоказательную подлость чужими руками – и ускользнувшие от наказания. Это не мы ангелы, потому что ангелы не мы. Хиихиихииихахааааахаахахахаииииииии…

И Бог молчал.

А у меня на глазах только что пронзили лучшего друга.

И это – всего лишь кровь – необходимо исправить.

Вот только как отмыть беспощадную букву Ю, дрожащую на сетчатке, просящую то ли о помощи, то ли о покаянии, то ли о молоке?

И я тоже летел и плыл и дрожал в молоке. В магазин. В магазин

 

В магазин

XVI

– Гостинцы, гостинцы, гостинцы, – твердил я как заклинание, стараясь удержать равновесие, но такая жуткая слабость и лёгкость охватила моё тело, что я падал в снег от каждого второго порыва ветра, а может и от собственного дыхания. Всем троим нужны гостинцы, сейчас я добегу до магазина гостинцев, а потом найду их и раздам все гостинцы, и всё будет хорошо. Я бежал по красным следам, красные следы лежали передо мной. Все прохожие: старики, женщины, дети, были измазаны красным. Все, виновные в том, что произошло. И тот, кто читает вслух и те, кто пишут про себя. Я хорош, я шёл, но ничего не успел. А что бы ты сделал, встретившись с теми четыремя в подъезде? …надо достать гостинцев. Из последних сил.

Передо мной засветилась арка искомого магазина, я вбежал в неё и, тяжело опираясь на прилавок, выронил:

– Водки_орехов_хереса. И васильков – на все! – я достал из кармана пачку мятых купюр и бросил на стеклянное блюдечко – словно на барную стойку.

Плодородная женщина оглядела меня пустыми глазами и сказала:

– Водки нет.

– А орехов?!

– Нет

– А васильки?

– Кончились.

Кажется, у меня кончились силы, я, как обиженный ребёнок, сквозь седьмые слёзы совершенно беззащитно спросил, всё ещё надеясь, словно не понимая, куда попал:

– А… петушки на палочке… они есть?

– Всё кончилось. Иди домой, малыш, – Боже, как она была ласкова ко мне, но это ничего не меняло.

– Новое слово всегда горько, ибо, повторяю, – нет радостных перерождений, – вдруг сказала плодородная женщина с пустыми глазами, развернулась спиной и вышла, оставив меня совершенно одного.

Господи, что я наделал – я закрывал руками лицо, оседая на пол. Здесь нет ни орехов, ни васильков, и водку не продают ни днём, ни ночью. Тебя здесь тоже нет, хотя тебя продают утром и вечером, до заката и после. Я уже ничего не сумею, ничего не смогу, некуда больше идти. И, поднимаясь, я выходил из магазина, оставляя  в нём три пачки денег, банковской упаковки из коих одна пачка в 1000 руб. и две по 500 руб., и снова шёл, куда глаза глядят, ничего перед собой не видя.

 

Тупик

XVII

Был бы я волшебный…

Что, Ванечка, профукал?

Теперь радуйся громче, сука. Никого не осталось около

Как мог бы догадаться осторожный читатель, я шёл по дороге из красного кирпича и к красному кирпичу же и пришёл. Только дорога стала вертикальной и упразднила себя сама. И всё вокруг в кирпичной крошке. Слева стена, справа стена, абсолютный тупик. Свободен только маленький пятачок, в котором тесно-тесно, и окошко замуровано, но всё же стоит специальная рыжая табуреточка, а на ней пистолет системы «маузер», калибр 7,65, и ещё письма вокруг рассыпаны. Всё для людей. Что поделаешь? Невесёлое место. Здесь провинциальный читатель, возможно, ожидает прибытия подмоги, типа (я вас умоляю) ? Ну, это что-то вроде подъёмного крана, который должен подхватить нашего несчастного и глубоко отчаявшегося героя за шиворот и унести в прекрасное-прекрасное далёко. Но, какая уважающая себя жизнь  рассчитывает на это?

Говоря голосом национального классика: помоги себе сам. И ещё голосом того же классика (сильнейший антибиотик): ПВВНХ. Но это никак не касается вас, дорогие читатели, а направлено исключительно внутрь – к самому произносящему, чтобы отсечь всё, что без необходимости. И только. Никто не придёт: ни подмога, ни кавалерия из-за холмов, ни ангелы божии, ни вестники, даже трамвай не приедет из-за угла. Так что, мальчик ты или девочка, но бери себя в руки, это черновая работа, это ежедневный труд. Понимаешь, что ты хотел так многого (огого сколько хотел!) а вместо этого потерял друга, то есть потерял всё, кроме самого себя. Ты проиграл, мальчик, даже не начиная выступления. Проиграл по всем фронтам, априори, заранее, горько, гнусно,  громко, грязно, тягостно проиграл. Ну и что теперь? Оплакивать прошлых? Начинать новую бойню? Малыш, надо выворачиваться из этого круга. Ведя войну против самого себя, ты добьёшься впечатляющих результатов. Посмотри на всех этих успешных молодых атлантов и нефтедобытчиков – ты можешь стать таким же неприкасаемым и прекрасным, как они, разница только в том, что им не надоедает ежедневный день победы (они-то знают, чего хотят!) а тебя уже тошнит от чувства собственного превосходства над командующими парадом. В который раз ты солишь эту пищу? И да, кстати, стрелять себе в сердце и резать руки наискосок – это тоже победа. Либо трусость. Но хуже – если победа. Гораздо хуже, малыш, очкарик, отличник, умница и герой. Ты сам знаешь: никто не победил. Уступи место на земле пожилым и усталым людям, а сам уходи. Уходи один. Уноси этот шар на плечах. Брось его в облако. До встречи, единственный мой, до встречи.

 

XVIII

Нет существительных, согласующихся с прилагательным «единственный». Продолжить? Да, конечно продолжить, с нового абзаца, пожалуйста. Но, если даже я нашёл в себе силы храбриться – всё равно – впереди тупик. Это тип улицы, не имеющей сквозного проезда, как пишут в ПДД, А ещё есть тупиковый вокзал — особый тип железнодорожных вокзалов — вокзал, в котором все пути заканчиваются тупиками. И действительно – пятачок не больше метра, замурованное окошко и стены, стены. Мёртвый метр. Вот и петелька на примерку болтается, как бы намекает, что выход есть, его не может не быть. Только тошно мне от этих оптимистичных прогнозов. Я про орехи старался не думать, а то, как вспомню, так сразу мутит, словно крови напился. И никуда не уйти – это горькая ошибка, всегдашняя татуировка. Что делать? Вешаться противно, податься некуда, выпить не предусмотрено, ореховым пирогом тоже не заешь Можно, например, признать, что это – тупик, и всё, на что надеялся, – зря… но что толку-то? Солнце тут не взойдёт, утром не поумнею. Время тоже как-то подозрительно выветрилось. И мысли наливались свинцом, то есть становилось всё труднее не думать, не замечать багровую букву Ю, дрожащую перед глазами. Но надо что-то делать, либо признавать, что останусь здесь навсегда.

Я слышу голоса, они говорят мне, что вот это – и есть жизнь. Без примеси воображения. И она такая – раз за разом – всегда. Каждое утро, каждую ночь, бессолнечная смесь, бессмертие. Я не хочу быть бессмертным. Меня не устраивает подобная картина мира. И почему я должен верить в тупик, если это только свойство этой реальности – быть убедительнее других? Тотальное превосходство над идеальным. Форменный геноцид. Что меня заставляет верить в то, что я вижу? Почему мои органы чувств идут железным строем по незримым мирам, подминая их под себя и подчиняя неумолимой логике: то, что я вижу – ближе ко мне, и потому – реально. А я – против насилия в любых его проявлениях. Свобода, равенство реальность.

Почему то, что я вижу, – жизнь, а то, что живу – не жизнь?

– Обнародуй, председатель, для чего живёт создатель?

– Я дал обещание все понять, Чтоб простить всем и все, И научить их этому

Как всё мелко перед этим, Господи.

Верни мне язык, верни мне сердце, верни мне совесть.  Я обещал им.

Стены – тесны – нет сын – те сны

Я прислонился затылком к пресловутой стене и закрыл глаза.

Мама, мама, мама как я устал.

Умереть во сне и выйти на

 

Шоссе

XIX

Как идти по воде после долгой водобоязни.

Выбраться на прямую линию шоссе, прикрытую первым снегом, и идти с неожиданной бодростью оставляя следы, радуясь своему упругому и твёрдому шагу, послушному телу, простому и ясному, как то, что лежит впереди. Не задавая лишних вопросов, не имея дополнительных мыслей, просто шагая и чувствуя, что это – асфальт, а это – земля и деревья. Круглое солнце и совершенная геометрия линий пейзажа, строгая светотень и осторожные блики. Естественные рефлексы, – я автоматически щурюсь,  когда поворачиваю голову набок, мне от этого даже смешно. Иду и вижу. И зрение – само по себе – праздник. Можно даже остановиться и проводить глазами шоссе, убегающее за ясные горизонты.

Остановиться и понять, что нет ни одного звука, словно бы я бетховен, бесплотен и бездыханен, что я иду в тишине и передо мной – прямая и чистая дорога, слегка под наклон.

Сизиф сбегает вниз с горы и не слышит собственного опыта.

Но я не тороплюсь, мне нравится ходьба, хотя иногда я забегаю вперёд – и меня обгоняет бесшумный военный грузовик, останавливается плавно, я сажусь в открытый кузов и дальше еду быстро – с ветерком, глядя на открытые и добрые лица этих ребят в гимнастерках, смеющихся легко и охотно, пожимающих друг другу руки и всей ладонью (звонко) хлопающих по плечам. Они предлагают мне крепкий (матерный) «Беломор», я курю (а я ведь не курю) и (кашляю), а они смеются ещё сильнее. И я смотрю на их лица – во все глаза – как ранее на пейзаж. Какие красивые, разные, человеческие лица. И над ними бегут облака. Тоже – совершенно бесшумно. Грузовик набирает скорость, но не теряет плавности. Никому не страшно, я знаю, что не упаду. Никакого сопротивления, можно даже не держаться за борта.

Небо доступно, как самые простые слова, произносимые каждый день: я ты здравствуй  доброе  утро  открывай  я пришёл  люблю обнимаю целую  до свидания спасибо

Банальное синее головокружительное небо. Оно движется с огромной скоростью, а вокруг меня смеются люди, знающие на что идут; на дорогу падают и исчезают быстрые тени и тут же исчезают. Я тоже знаю, зачем иду, и мне вполне спокойно, хотя немного волнительно. Машина притормаживает, мы выпрыгиваем из кузова и разбегаемся в разные стороны. Ребята в пыльной форме похожи на воробьёв

Я недолго стою, щурясь на красное солнце, и двигаюсь дальше, заслышав стук топора.

 

Просека

ХХ

Я шёл через лес, наполненный звуками, но сухими и резкими, словно в лесу кто-то бил барабанную дробь. Оркестр дятлов, призрак барабанщика, треск замёрзших сосен?  Может, это лес валят, щепки летят, но только на большом отдалении? Странно, что птицы не поют, один только стук, но это ведь не бамбуковый лес. После поездки на грузовике мне был приятен лёгкий лесной демарш. Я по-прежнему радовался спокойной красоте леса, высоте сосен и глубине снега, уже начинавшего осторожно подтаивать, – вода готовилась к весеннему наступлению. И в воздухе всё-таки пахло преображением, словно бы весь этот неожиданный стук был только вступлением перед долгой лесной симфонией, где каждая сосна будет звенеть в особенном тоне, и оранжевые птицы будут петь сольно и хором. А пока – играйте туш, господа! – я вышел на просторную поляну, где на поваленном бревне сидел высокий и худой человек, похожий на ворона в чёрном пальто, криво ухмыляясь дальним и тёмным деревьям:

– Ну что, прошу?

В дальних деревьях произошло перемещение теней, и большая чёрная собака с голодным рычанием  внезапно бросилась на худого чёрного человека.

– Отдай топор!

– Держи.

Человек успел сплюнуть, пока собака бежала по свежему снегу, оставляя тяжёлые следы, и выхватить один из двух топоров, врубленных в ствол поваленного дерева. Не ожидая сопротивления, собака целила прямо в незащищённое горло человека, и синее  молниеносное лезвие оказалось для неё полной неожиданностью – череп раскололся легче, чем чурбан.

Чёрный человек улыбнулся своей кривой и бесстрашной улыбкой и снова сказал, обращаясь к дальним деревьям, поигрывая уже двумя топорами, как былинный индеец.

– Следующий?

В следующий раз они пришли через 29 лет – их было гораздо больше, а он – всегда (как им казалось) – один. Но с оружием в руках. Даже если  это оружие – сами пустые руки. Я не стал ему говорить, что они сделали со 69-летним стариком. И вмешиваться тоже не стал. А он обернулся ко мне. Красивое и гордое лицо. Насмешливое и доброе, как у старшего брата. Такого за смертью пошли – завалит и шкуру принесёт.

И приносил. Несчитанное количество раз. Бушлаты можно из этих смертей нашивать.

– Эй, земляк, здесь  нет тебе места. Беги скорее. И старика в обиду не давай.

Как в воду глядел

 

Ворон. Нож

XXI

Весь день твержу два-три случайных слова: неминуемое и уничтожить. Главное здесь­ – правильно расставить пробелы. Интересно, почему этот худой и статный человек так мало мне сказал? А что, если бы  эти собаки вышли не на него? Уж мне не хватило бы силы поднять топор войны. Он мог бы мне рассказать о Родине и о Шекспире, но предпочёл молчать. Эти суки хотели его убить. Но как убить бессмертное синей финкой,  если душа не горит и не расщепляется подобно атому? А в этом чёрном человеке за истреблением плоти остался один чистый  и несокрушимый дух. Наверное, не стоит идти в чужой монастырь со своим монастырём. Вот что я думал.

Неминуемое и уничтожить.

Город, в который я вышел, катился вниз. И я катился с ним на случайных обледенелых красных трамваях, от водокачки до водокачки. Поглядим, кто скорее умрёт. И одни только вороны со всех четырёх сторон, ни одного человека. Я спускался всё ниже и ниже по пустым извилистым улочкам, но всё же здесь жили люди, хоть я их и не замечал. Мне нужны были эти люди. Неумолимая сила времени окончательно разметала наши венские стулья. И ничего не осталось. В редких покосившихся домах жгли последнюю мебель. И очень хотелось есть. Я заглядывал в каждое окно этого одноэтажного города, но живущие там в страшном страхе отворачивались и задёргивали последние  шторы. Чужой город, но такая родная жизнь. Не найдя ничего, я спустился на самое дно. В покосившемся деревянном домишке на самом дне ямы, на единственной улице, имеющей имя, горели огни. Я толкнул двери и вошёл в дом. Теплилась печка. На  пустом столе крошки хлеба, и две родных горем женщины смотрели друг  другу в глаза. Старшая женщина держала за руку младшую, словно утешая.

– Надинька, с ним  всё будет хорошо.

Надинька плакала. Я стоял в дверях и молчал. Есть женщины, сырой земле  родные.

Господи,  сколько им пришлось вынести. И за что?

– Мне нравится жизнь.

Наступала ночь, в печке горели дрова, светился красный шёлк, беспечально звенел последний кузнечик.

Я молчал. Я ль без выбора пью это варево?

В комнату залетела серая птица. Бесцветный щегол. Уродливый удод. Слепая синица. Лампа. Летучая мышь. Она стремительно клюнула крошки и вытянулась в форточку вместе с серым дымом. Руки старшей женщины бережно покрывали ладони младшей.

Я встал и вышел. За птицей. За ним.

 

ХХII

Я бежал за птицей по странным и неуютным местам, подбирая крошки и радуясь, что они не отравлены, что он наконец-то поест. Я бы заблудился в этих краях, если бы впереди не маячило светло-серое пятно. Засмотревшись, я перебежал первую речку, лишь слегка замочив ноги. Потом снова был город, чёрный, как оспа, потом я с головой окунулся в следующую, вторую речку, плыл как Чапаев, удерживая только одну, но спасительную мысль: мне знакома эта птица, я где-то раньше её видел. Надо бы разглядеть. Что за бесцветное оперение. Я даже перестал думать о нём. Если бы я думал, то сошёл бы с ума. А так – бег, птица, светящиеся крошки, холодная вода.

Цель, цена, цепочка. Что?– голова отяжелела. Цо! – это я тебя зову. Я слышу, слышу, мой хороший, иду к тебе, иду, – шептал я чужими голосами, растворяясь в них, претворяя самое себя в шептание и биение голосов.

Наконец я перебежал через разобранные заснеженные рельсы и вышел к этой проклятой покатой бане с пауками. Вокруг неё одни поваленные деревья и ровная, вытоптанная площадка. В холодном бревенчатом вшивом строении пытались согреться друг другом какие-то сирые люди. Я видел их движения через распахнутые окна и двери. Бред, инфлюэнца, что они вообще здесь делают?

Безумный обрывающийся хохот, шорох, лай, – они выкатились на вытоптанную поляну неразмыкающимся пульсирующим кольцом с точкой притяжения в центре. Высыпались как клопы из банки. Собаки, все двенадцать человек. Аж взвизгивают от удовольствия, словно играют с мячиком.

Ужели я предам позорному злословью – вновь пахнет яблоком мороз –

Это он. Верблюжья шея, птичьи повадки, прикрытые глаза, дрожащие ресницы, чудовищно измождённое тело, прикрытое изодранным полушалком, клочковатая, чужая рыжая борода. Боже, что они с тобой сделали! И летит, возвышается над снегом комично-торжественный ломкий басок. Совершенно ненужный здесь. Но если народ просит… Несильный удар в левое плечо, он, под взрыв хохота встаёт и падает.

Я буду метаться по табору улицы тёмной.

Почти ласково в другое плечо. Падает в снег лицом. А они ещё просят, значит нельзя отказать, если читаешь стихи, нельзя прерываться, не останавливаться…

– Словно гуляка с волшебною тростью, / Батюшков нежный со мною живёт.

Толчок в грудь, он отлетает назад, по-птичьи всплеснув руками. Кажется всё. Поднимают. А он – красным ртом:

Пора вам знать: я тоже современник

Сверху, по голове, по лицу. Кольцо сжалось. И разомкнулось

 

XXIII

Потому что птица со всей возможной птичьей скоростью врезалась ему в грудь и вышибла вон из круга. Что-то оборвалось. Собаки замешкались, я подбежал к нему, ощупал лицо, отёр кровь, стекающую по подбородку. Он улыбался, но уже застывал.

Был старик, застенчивый, как мальчик, / Неуклюжий, робкий патриарх

Я поднял его, наилегчайшего, на руки и понёс подальше отсюда, от этих мятых рукописей и отутюженных протоколов, от незыблемых памятников и поваленных деревьев. Куда? Право слово, недалеко. Всё равно только кресты и снег кругом, снег и кресты. И так тяжела мне была эта ноша, что Да, впрочем, ничего, здесь нет тебе места. Вся земля была забита, некуда телу упасть. Его голова запрокинулась вниз, руки и ноги совсем обмякли. Уходили с последним трамваем прямо за город красноармейцы. Да, этот транспорт всегда вывезет. Он остановился, звеня и сверкая синими молниями. И понёс нас через лес и горы – дальше – дальше, туда, где весна и свежая холодная чёрная земля. Мы вышли на конечной, и нескорбный трамвай умчался выше по свои неотложным делам.  Это новая земля, – кто-то подумал вслух.

Ну, здравствуй, чернозем: будь мужествен, глазаст…

Кто-то первым с глухим стуком попробовал землю заступом. Смахнул слой снега, дошёл до льда. Мы копали кто чем мог: пальцами, лопатами, вилами, мотыгами и кухонными ножами. Копали слаженно. Не мешая друг другу, не зная имён, не произнося ни слова. По крайней мере каждому, пусть никто не уходит обиженным. Уставшие засыпали на месте, вкладывая всю силу и тепло жизни в холодную непродышавшуюся землю. Неуставшие опускались всё глубже, бережно увлекая его за собой. Будто бы мы опускали пустую бадью на самое дно колодца, где должна блеснуть та самая, утренняя, первая, с семью плавниками.  Где ему будет и сладко и прохладно

Черноречивое молчание в работе

Если бы мы хоть раз посмотрели наверх, то увидели бы, что чем глубже мы уходим в землю, тем выше и прозрачнее становится лес. Тем неслышнее бьют колокола. Но, посмотрите, в вершинах этих сосен всё содрогается от музыки! Дрожит вокзал во время прибытия поезда. Идёт гул от самого дна океана. И небо лежит на острых верхушках сосен, отодвигаясь всё дальше и дальше от того, у кого зелёная могила, красное дыханье, гибкий смех. И каждое дерево, каждая веточка, каждый зрачок прозрачного леса произрастает и говорит своим голосом, несёт своё имя, переплетается с другими именами, полотнами, тонами. А вне верхушек и вершин бьётся светло-серая точка. И я узнаю её. Девочка, дочка, лодочка. Ласка, пеночка, лестница, леска. Вилась над лесом ласточка                                                                                                            точка

 

XXIV

Мы закончили работу, укрыли его на самом дне, положили в глубокую колодезную воду и забросали сырым чернозёмом.  Поставили латинский грубый крест, открыженный от близлежащих деревьев (не было времени на что-то более красивое, доброе вечное),  прибили круглую каменную табличку. На ней нацарапали имя и цифры. Послушали пение птиц. Перекурили. Теперь нам здесь жить. Всем, кто вышел на эту новую землю, кто набрасывал этот красивый холм.  А теперь-то что делать?

Ребята ушли, чтобы строить. Уже слышался стук топоров и прямая деловитая речь.

На земле лежала потерянная кем-то сигарета. Я подобрал её. Отряхнул и пошёл по тяжёлой весенней, медленно отходящей от долгого сна земле к близкой кромке леса. Остановился в сторонке и задумался. С чего теперь всё начинать?

Сигарета есть, а огня нет. Вот странно. Значит надо добыть огонь. Только где его взять, посреди ровного-то поля? Внутри что-то теплилось. Я пощёлкал замёрзшими пальцами и сигарета загорелась.

Итак, я курил в тишине, осматривался и думал. К чему это всё? Где чувство завершённой трудной работы? Да и что ты сделал, не побоюсь этого слова, Ванечка? Ровным счётом ничего. Не исправил, не успел, растерял, да растерялся. И чем я теперь могу помочь им, рабочим ребятам, делающим то, что нужно без лишних вопросов?

Бери себя в руки и учись строить – из дерева и камня, а не из бумажных слов и скомканных иллюзий. Трудно, но необходимо. Как степь лежит в апрельском провороте

В конце концов, Ваня, ничто никуда не убежало

Там, над лесом поднимался дымок.

А я курил и думал о тебе. Огоньки горели ровно и непоколебимо.

И я слежу – со всем живым
Меня связующие нити
И бытия узорный дым
На мраморной сличаю пл
ите

Я смотрел чуть дальше, чем обычно, благо огромное утреннее небо позволяло хотя бы немного, но продлить взгляд:

где-то далеко, в тихой квартире просыпался двадцатичетырёхлетний мужчина, ещё даже не посмеявшийся тому, что так себя обозначил. Некоторое время он лежал, глядя в окно на стену соседнего дома, потом встал, оделся и пошёл, видимо, по своим ежедневным делам. Но я подожду, пока он  не окажется здесь. Как раз будет дом, кров и очаг. Здесь.

А холм не зарастёт травой. Вот уже и колокола звонят. Собирайся. И выпрями спину.

Мне кажется, я до сих пор иду.

24.01.13 – 15.02.13


 

Оставить комментарий

(обязательно)


(обязательно)




я не дурак