Анекдот о бытии

1 Апр
2011

(о романе Владимира Богомякова «Котик Ползаев»)

В 2009 году в издательстве «Немиров» вышла книга тюменского поэта и прозаика Владимира Богомякова «Котик Ползаев».  В этой «пестрой» книге автор находит сочетание учительной литературы, фольклора и героического эпоса, развившегося  на рубеже веков в Тюмени, которая предстает главным «почвенным» городом Сибири. Собрав «пословицы и скороговорки» земли, Богомяков остается поэтом «безумной души» и провозвестником солнечного христианства, страдательного прошения о новой жизни, взывающего из ничтожества.

Роман «Котик Ползаев» легко не поддается под точное жанровое определение. Задуманный как полемический жест в отношении ритмической прозы Андрея Белого, «Котик» проходит по границе жанров — лубочной повести, шутливой пародии на  дидактические сочинения, коих примеры   прямо приводятся в тексте,  – житийная литература и философский трактат соседствуют с вполне современными отрывками, написанными на «олбанском (падонском) языке», сюда же попадают фрагменты «новой фантастики» и футурологические размышления.

При этом автор декларирует отказ от фрагментарного письма, и, действительно, пишет «сплошным текстом», создавая книгу, чтение которой может быть занимательным и назидательным, оставаясь в пределах сверхличного и бесчеловечного бреда, который «обнажает свои зубы» в причудливых  рефренах. При всей затейливости и шутейности разговора читателю все же приходится принимать на веру то, что все описанные события так или иначе были в реальности, ее предъявляют и формируют.

Одним из элементов,   — свойственных бреду, который перестает быть таковым после момента фиксации, а для рассказчика и вовсе является единственным подлинным, «открытым текстом»  истины, — является повторяемость некоторых частей рассказа от отдельных предложений до больших блоков — автор «вспоминает», что это уже произносил.

При этом воспроизводимый бред не является фальсификацией, какой он был бы в «голом» виде, а являет некоторые чистые экзистенции, в которых укоренено человеческое существование: герой несколько раз оказывается в поезде, где и осознает свое местонахождение (если хотите «здесь-бытие»). В вагон   он попадает без памяти, и не предпринимает попытки вернуться в исходное положение (однако всегда возвращается в «место, откуда ведет свой рассказ», как упомянутое в тексте путешествие «туда — не знаю куда», то есть в царство мертвых). Встреченные в поезде персонажи – также чистые экзистенции: сосед по купе, хвалящий красоту мира и природы, оказывается освобожденным из мест заключения убийцей,  и эта речь на самом деле является некой общностью, неким кодом, который в романе вскрывается (то есть действительно, если ваш сосед по купе говорит: «какая красота за окном», вариант: «я просыпаюсь и говорю миру: здравствуй», или «меня интересует миропонимание», то с большой долей вероятности у него есть уголовное прошлое).

Еще одна доминанта, в которой содержится фиксация и маркировка «Котика» – это повтор «заказывать человечков».  Герой – «киллер лунного дуновения» (мне однажды довелось услышать повторяющийся устный рассказ Богомякова о том, что его преследует «хозяин московского общака Дед Хасан»). Важным в этой навязчивой идее является то, что, что следует исходить из простой веры, что это не только возможно, но и является правдой. С рефреном «лунного дуновения» соседствует пласт богатейших трактовок ритуальных практик начала 90-х годов, от узнавания и гадания по фотографиям, до экстрасенсорных приборов Александра Деева, которые могут остановить целый корабль, или, например, в рассказе об исцелении парализованного. Причем, предъявленное в таком нарративе, повторюсь, требует безусловного принятия на веру. При этом ошибочно будет считать эти фрагменты чем-то вроде  «толкования сновидений» – в одном из них  приводится следующий пассаж: «невозможно слушать чужие сны, не дождешься, когда начнешь рассказывать свои».

Впрочем, некоторые сны в тексте приводятся, в традиционной трактовке отношения «живого и мертвого»: так, Роману Неумоеву снится, что мертвым на том свете хорошо. «Владимир» же после смерти человека как будто забывает о нем, так что он не снится никогда, словно унесенный за реку забвения. Схожий момент описан во фрагменте о встрече с Егором Летовым: Владимир отвечал на его вопросы только то, мертвый тот или иной человек или живой.

Описание последней встречи (понимаемой как предел, и уже тогда осознаваемой как последняя) с Летовым и Янкой Дягилевой  сопровождается «прочными» и положительными характеристиками : «с Янкой мы всегда веселились», Егор: «хороший, трезвый, спокойный». При этом воспоминание строится по принципу предстояния и вопрошания – в первом случае Владимир ясно дает ответ, что Янки нет уже среди живых ( и не нужно «смотреть фотографии»), во втором случае также следует ответ: мертвый или живой.

Стоит отметить, что описанные подвиги реальных персонажей, их деяния, подчиняются  закону эпического жанра: несмотря на то, что они когда-то совершаются, при этом в рассказе лишаются не только времени, но места действия своего: таков достойный «эпоса о Гильгамеше» рассказ о драке Мирослава Бакулина с милиционерами и затем о «судилище над ним» и его откупе. При этом ключевой момент этого рассказа, его контрапункт — описание камеры, где «все сделано против человека» – еще одна из «чистых экзистенций».

Рассказанное предание встраивается в повествование за счет рефрена, или одного из рефренов — к ним следует отнести как частушечные и затейливые рифмы, так и вполне «серьезные» маркеры, от которых иногда прошибает холодный пот: произошла ПОЛНАЯ ПЕРЕМЕНА НАШЕЙ ЖИЗНИ. При этом, подобный маркер отрезает действительность рассказа как раз по границе не автора, но  читателя (происходит именно тот эффект, который был описан Роланом Бартом в известной программной статье), тем самым провоцируя его на некое деяние. Полностью обнажает эту границу и неоднократно упомянутая «церемония», суть которой лишь косвенно  раскрывается для непосвященных: будь то ритуальное приготовление пищи (фруктов) для засушивания на «христовом солнышке», будь то заклеивание бутылок: заклеил бутылку «своей» этикеткой, написал «Азыя-Евразыя, что за безобразыя», будь то бесконечный повтор: Котик Ползаев, Котик Ползаев…

Сам «Котик Ползаев» остается неким сверхименем всего нарратива, неким кодовым словом, с которым бред обнажает подлинность, единственным словом, которое остается повторять, единственным верным словом. При этом его природа двойственна, как, например,  у словечка «енфраншиш».

При всей фантастичности рассказанных историй в тексте есть определенный критерий их «достоверности» – таковым является  «попадание в печать» — так, несколько более «ветхие экзистенции», которые просвечивают как буквы в газетке, становятся «анекдотом о бытии» – приводятся заголовки тюменских газет начала прошлого  века. В этот же ряд попадает и народное предание о воскресении мертвого: «воскрес, сел в гробу и плачет», при этом критерием достоверности здесь также указано «(не)попадание на страницу газет».

Ограничителем «разумного сомнения»  и «главной новостью», в которой нельзя усомниться, является само  воскресение Христово: так герой отвечает нераскаянному «эгрегору»: Христос воскрес из мертвых. Само воскресение иногда понимается пантеистическом ключе, несмотря на специальные оговорки на эту тему: когда Христос явлен в природе повсюду — в день наступления Пасхи. Параллель к этому фрагменту можно найти в песне Егора Летова: «радуга над  кладбищем, негасимый апрель». В целом, текст Богомякова во многом проясняет скрытые механизмы жизнестроительства, общие, при всем их различии, как для самого Летова,  так и для Романа Неумоева, «телегу» любомудрия и откровения.

Само же «место рассказа и рассказчика» дается  почти в том же  ключе, что и описание воскресшей природы, это 2050 год (иногда 2005-й, видимо, год, соотнесенный с началом написания романа ). Это то самое «отсутствие времени и места», отнесенное к сказочному, лубочному, что отмечено стилистически.

При этом сам принцип «футурологического повествования» или «гадания и толкования  Апокалипсиса» разоблачаются в 14-главе, где рассказывается вымышленная биография умершего ребенка с разоблачением «героического поведения» рассказчика-мечтателя.

Этот зловещий фрагмент, равно как и упомянутые ранее примеры рассказов о «веселых  страхах», категории «тревожности», (именно «тревожности», а не «тревоги») и «церемониях» не отменяет тот факт, что даже если только Котик Ползаев помнит «символ веры», а все остальные его забыли, то христианство, о котором идет речь, подразумевает некий сдвиг и «надстройку» на базисе, сквозь который сквозит поправдишный, а не сказовый  ужас.

Виктор Iванiв.


 

Один комментарий to “Анекдот о бытии”
  1. Бронт Борро:

    Великолепная рецензия
    Я уж думал такие нонче не пишут!!!

Оставить комментарий

(обязательно)


(обязательно)




я не дурак