Екатерина Боярских. Сказки

27 Фев
2011

Родилась и живёт в Иркутске, окончила филологический факультет Иркутского государственного университета. Пишет стихи, прозу (сказки для взрослых и детей, детские повести). Лауреат премии «Дебют». С 2006 года – номинатор, с 2008 по настоящее время – член жюри Всероссийской премии «ЛитератуРРентген», присуждаемой нестоличным молодым поэтам.
Автор книг «Dagaz» (М., ОГИ, 2005) и «Женщина из Кимея» (М., Время, 2009).
Стихи переводились на английский, французский, украинский языки.


 

 

СКАЗКА О ДОЧЕРИ СМЕРТИ

Весной Смерть родила девочку. Не какую-то особенную девочку, просто девочку — лысую, ушастую, с рефлексами. Девочка хваталась за палец. Смерть смотрела на эти мельчайшие руки, на непонятные ноги, наблюдала, как неразумная девочка открывает беззубый рот. Ночью она дышала. Обе дышали, и большое дыханье поддерживало малое, как держит воздух все самолёты. Почти все самолёты. Не все.

— Надо теперь дышать, — думала Смерть. — Надо так надо.

Её не очень волновало, как там без неё на работе. У них было большое учреждение.

Весной девочка научилась ходить. Кривоногая, в белом платье. «Дети все эгоисты», — говорили Смерти женщины с детской площадки. Она не понимала. «Женский век короток», — говорили они друг другу, как бабушки им раньше говорили, как их бабушки слышали от своих бабушек. «Я-то не женщина», — думала Смерть. Цвела черёмуха. Ветер дул прямо в лоб. «Зачем лоб? Зачем черёмуха?» — думала Смерть, и девочка ковыляла к ней, стукнувшись о скамейку, маленькие слёзы катились по маленьким щекам, из носа текло. Маленькие слёзы совсем не то, что большие, маленькие глаза совсем не то, что большие. Дети не то, что взрослые. Дети не человеки. Слава богу, дети — не человеки. Так она думала. Иногда ей казалось, что она что-то забыла. Купить девочке колготки? Выключить утюг? Нет. Другое. «Зачем девочка?» — так Смерть никогда не спрашивала.

— Мама, ты красивая, — говорила девочка. — Мама, ты дура, — кричала она потом. — Я страшная. Я Смерть, — знала Смерть. Мыла, шила, стирала. Заводили мышей, кормили голубей. Покупали косынку с ромашками.

Какой по счёту весной — а раньше не считала — Смерть поняла, что стареет. — Чему во мне стареть? Во мне нет того, что может стареть! — подумала она сначала. Но оно уже было. Костное, каменное, железное, вечное в ней закрылось слабой и смутной плотью тёплой жалости к нежному существу девочки. А что было у девочки в глубине, Смерть и разглядеть-то не могла. Близоруко щурилась, что-то подозревала. Глубже смеха, глубже слёз, дальше характера, больше того, что снится, — что там такое?

Однажды весной Смерти расхотелось есть и пить. Это было… неожиданно.

«Почему я должна подчиниться своей собственной силе? Разве это не моя сила? Да, сейчас не моя. Сила и девочка не могут быть у меня одновременно. Или — или… а разве это не моя девочка?» И Смерть приготовилась к смерти.

— Мама, мама!

Большие слёзы то же, что маленькие, и глаза такие же. Человеки — то же, что дети, слава богу, они — то же самое.

— Я так тебя люблю, что хотела бы никогда больше тебя не видеть. Вечной разлуки хочу. Но мы встретимся. Я приду.

Она придёт, и девочке станет страшно, но и Смерть боится. Придёт без бигудей, без утюга, без карамелек, встанет перед ней, будет светиться невыносимым светом, а бедная тёплая девочка будет плакать. Да, но смертная маленькая светится невероятным светом, а безжалостная плачет о ней. Робкая тёплая девочка будет дрожать, а холодная, без лица, приближаться. Да, но хрупкая, жалкая наступает, а вечная дрожит перед ней.

Смерть придёт к своей дочери, к одной из полнолуния её жертв. Но это ничего не изменит.

 

 

СКАЗКА О ГАДАЛКЕ Ю

Каждый раз, когда Ю уходила, бабушка входила в комнату. Брала с полок, из ящиков, со стола каждую вещь, потом аккуратно раскладывала в своём порядке — чтобы было видно, что она была здесь, что это она всё сложила. Рваное штопала, грязное стирала. Некоторые вещи бабушка уносила, и Ю больше никогда их не видела.

Когда Ю ещё слушала ответы, она спрашивала: «Почему?» А потом перестала прислушиваться, разучилась — потому что всё время слышала Ответ. Бабушка что-то говорила, а Ю слышала только тоненький голос: «А-а-а-а..» — это и был ответ. Чтобы разглядеть детали, надо было посмотреть мелодию. Чтобы посмотреть мелодию, надо было разложить вещи. Что угодно. Камни, книжки, тряпки. Так и началось. Раскладывала старые трамвайные билеты, рубли, конфеты, во дворе раскладывала опавшие листья, у реки – гальку, смотрела на небо — раскладывала облака. Надо было делать что-то с видимыми вещами, тогда невидимые распутывались. Тогда мелодии прояснялись. Иногда мелодий не было, тонкий голос не шёл ни вверх, ни вниз, не двигался вперёд. Тогда подробностей лучше было не знать — такая судьба закрывалась, в ней не было ни сил, ни времени. Ю слушала бабушку и мысленно раскладывала сухари на старом, не накрытом скатертью деревянном столе: долгая-долгая жизнь без перемен, единый и неделимый камень, окаменевшее страдание, оно не полетит, даже не покатится. Бабушка была такая. Ей бы зеркало… Но зеркал в доме не было, тем более таких.

С каждым днём Ю всё глубже уходила в невидимый клубок, в сплетения судеб, в узлы, навязанные на людях, в людей, завязанных как узлы, всё чаще ей казалось, что она знает, и она отражала всё, что могла охватить, охватывала всё больше, расширялась и всё больше теряла сама себя, всё больше уставала от своего — нет, уже чужого — бесконечного расширения, и отражала, отражала: прогноз хороший.. прогноз плохой.. Ю не могла понять, говорить ли людям, какой ответ они дают ей, какую мелодию она чувствует в их вечном крике. Иногда говорила, порой молчала, но не могла отказаться, просто не могла. Не переставала двигать руками и раскладывала, раскладывала то немногое, что могла слышать – многоголосое «а-а-а». Для одного человека, иногда для пары. Она догадывалась о далёких унисонах, о взаимных сопротивлениях и искажениях, но её слух не мог охватить даже часть мирового хора, она путалась, гасла и долго спала после того, как пыталась представить объёмный и безразмерный стон людей.

Сначала Ю думала, что если объяснить людям, как завязаны их судьбы, узлы развяжутся и станет легче. Она пела людям их мелодии — какими они стали бы, если развязать крик и отпустить голос лететь как голубя. Нет, ничего похожего. Случайные собеседники узнавали песни, которые поют по радио — если, конечно, не уходили сразу. Тогда Ю стала показывать им, как мотив ложится в вещи, и они смотрели с интересом, их губы шевелились, но она не слышала, что они говорят, потому что ждала, когда прекратится их истинный крик — что он вот-вот прекратится. Но он не прекращался. Дело не в том, что они не знали — поняла Ю. Дело в том, что они не могут знать. Даже если скажут им — они не смогут знать. И Ю замолчала. Она всё реже бывала дома, и бабушка напрасно мыла окна, рылась в нижнем белье Ю, чтобы та рассердилась, зря вкрутила новую лампочку..

Ю к тому времени перестала видеть вещи. На что бы она ни смотрела — всюду были только люди. Камни были людьми, муравьи — людьми, сосны, волны, трамваи… Мир потерял разнообразие, всё в нём стало людьми и знанием о людях — тем самым знанием, которое они не смогут получить, а без него не смогут измениться. Ю перестала чувствовать свои руки. По утрам ей казалось, что она дотрагивается до кружки с кофе мыслью, мыслью размешивает сахар, мыслью расставляет по местам исчезающие в кипятке крупинки («мальчик, не хочет учиться, целыми днями спит» или «женщина, никого не любит») и что на кухню она тоже пришла мыслью. Мальчик, присутствующий в растворённом сахаре, — тот, который спал целыми днями, потому что не хотел быть здесь, ночью придумывал истории про странные наказания, про виселицы, про людей, запертых в тесных железных костюмах, но мелодия у него была. А у женщины не было. Прогноз хороший, прогноз плохой — машинально думала Ю, и руки у неё дрожали.

Ложка упала на пол. «Прогноз плохой…» вслед ей успела подумать Ю — и вдруг перестала: мысль исчезла, мучение исчезло, осталась только нетерпеливая азартная злость. Ю решила погадать самой себе. — Только это, — злость и радость стучали в ней, как два пульса, — только это, больше — ничего. И так страшно. Но не правды страшно, и даже не того, что в этот раз не откроется. Страшно было от того, что в этот раз Ю не должна была раскладывать ни листья, ни кофейные зёрна — ничего такого, никакие вещи. В этот раз она могла гадать только на людях. Только это, только это — стучало в голове, как сердце у беглеца стучит.

Ю, по-прежнему не думая, сходила в комнату и вернулась с большим куском ваты. Разделила его на клочья, разложила на подоконнике. Вгляделась. Да, это были люди. Всё утро сидела у окна и всматривалась в ватные куски, на которых постепенно проступали кровяные пятна — гадала на людях, какой из них будет кровоточить. Пришла бабушка: «Что у тебя в волосах? Бигуди, что ли?» Ю тронула волосы. Ей бы зеркало.. Нет, не бигуди. Газетные полоски завязаны в узелки. «Люди? И тут тоже люди?» — Ю стала дёргать, тянуть, вытаскивать людей из волос. На них тоже проступала кровь. Ей было стыдно.

— На мне раны, — сказала Ю. Ей казалось, что она и говорит теперь мыслью.

— Попробуй вату приложить, — посоветовала бабушка. — Ищи, от какого куска сильнее кровь пойдёт.

Ю искала. Часы стояли. Птицы пели.

Птицы знают будущее, поэтому поют.

СКАЗКА ПРО ДОМ-САМОХОД

— Вынеси мусор, — скучно сказала мать, и у меня появилось чувство, что мы никогда не выносили мусор — он лежал в узлах, мешках и мешочках, в старой пластмассовой ванне, он занимал почти половину комнаты, и у меня появилось чувство, что я никогда не выходила из дома и не смогу вернуться, потому что не знаю ни номера его, ни как он выглядит, а если даже вернусь, не смогу найти свою квартиру. Но всё это было не так. Я схватила столько мешков и мешочков, сколько смогла, подхватила лёгкую ванну и вышла.

— Ванну далеко не носи. Поставь в ограде Школы, — тихонько сказала вслед мать.

В школу я никогда не заходила. Школа Провинциального Садовода, эзотерически-прогрессивное учебное заведение, занимала один из подъездов в нашем доме и всегда была закрыта. У них не хватало учителей — можно сказать, совсем не было. А учеников было много.

— Может, зайти к ним? Наняться в учителя? — думала я, стаскивая мусор по раздолбанной лестнице. Ванна цеплялась за остатки перил. Я поставила её возле подъезда с табличкой, подумала – и снова не зашла. Зачем провинциальным садоводам то, чему я могла бы их научить? Хотя интересно, что там зашифровано под этим «садоводством», конечно. Чуть-чуть интересно.

Иллюзия уже прошла, сердце стало стучать ровно. Я тысячу раз выходила из дома, я могла найти его ночью, с закрытыми глазами, более того — так я обычно и делала. А мусора действительно накопилось много.

На свалке, оказывается, построили мусорные дома, как будто дети играли, но чувствовалось — не дети. Маленькие, как раз по размеру, одни без стен, другие без крыш, и все из мусора. Я залезла в один, примерила. Потом пошла домой. С полдороги вернулась, сняла пальто, положила на край мусорного бака. Мне в нём стало как в помоечном доме — как раз по размеру.

Когда я вернулась, я почему-то сразу поняла, что дом опустел. Вряд ли я застану мать, вряд ли стану её искать, — пришла ко мне мысль, скучная, бедная, как её голос.

— Надо уходить? — спросила я себя.

— Надо туда подняться, — ответила себе я и вдруг заметила, что кто-то тут ещё ходит. В дверь подъезда Провинциальных Садоводов колотила женщина. — Пустите, откройте, я волонтёр! Я пришла по объявлению, я хочу поработать!

Дверь не открывалась.

— Хотите, я Вас проведу через другой подъезд? Но там нет никого. Разве не видите — дом пустой?

— Пусть пустой. Я пришла работать, и я буду работать. Ну и что, что они ушли? Работа-то осталась.

Пока мы поднимались до третьего этажа, где был сквозной коридор, я поняла, что дом изменился. Ступеньки стёрлись, в некоторых квартирах уже не было дверей и стен. Мы шли, глядя из пропасти в пропасть.

До самого последнего момента я иногда её вспоминала и думала: и до сих пор я в доме не одна, где-то там работает невзрачная маленькая женщина, оловянный солдатик. Но только сейчас, когда дыхание кончилось и началось новое дыхание, когда я увидела новое небо и новую землю и вспомнила их как свои, только сейчас, когда я как попало и непонятно зачем стараюсь неизвестно кому об этом рассказать, я подумала: а не было ли то, что случилось дальше, как раз её работой? Старуха снова пришла неузнанной, и я снова её впустила. На третьем этаже мы расстались. Она ушла по галерее, ушла делать свою работу, а я поднялась к себе.

В одном углу стены разошлись сверху донизу. В комнате было солнечно, пусто, пыльно.

Я и сама не поняла, зачем мне понадобилось найти рыжий плащ из кожзаменителя. Кажется, хотела вынести какие-то вещи перед тем как дом рухнет. Наша комната единственная на этаже ещё не до конца расползлась по швам, но всё уже было ясно.

В шкафу почти ничего не было. Освещённые солнцем пылинки были. Я так долго стояла и смотрела, как они падают, что перестала хотеть найти рыжий плащ, не думала больше о том, что надо спускаться, не ждала крушения. Я просто смотрела и ничего не боялась. Некому было сказать мне «уходи», некому было приказать мне «спасайся». В доме больше не было тех, кто приказывает, и я могла смотреть на пылинки, пока крыша не рухнет, потому что такой я родилась. Я родилась с двумя желаниями или, правильнее сказать, из-за них — я хочу знать скрытую правду, а ещё, и так же сильно, я хочу смотреть и видеть. Не знаю, такими ли рождаются другие, а хочу знать. Здесь вы можете схватить меня, обвинить, объяснить, в чём я неправа. А там никого не было, кроме солнечных пылинок, и желание знать меня покинуло наконец, будто зуб перестал болеть, — осталось только зрение, счастье моё, непрекращение.

Когда я родилась, сначала казалось, что всё будет просто: хочешь знать — учись, хочешь смотреть — смотри. Потом оказалось, что учителей не будет — их надо искать, выдумывать, в конце концов, самому стать учителем, чтобы хоть что-то сообразить. Пока я училась учиться, время шло и дом разрушался, и мне помогало одно: я могла видеть то, о чём не могла узнать правду. Я видела скрытое, видела его ужас и красоту, и что-то узнала, но всего не поняла, и желание знать горело и болело, но не гнило и не покидало меня, пока я не открыла тот шкаф в комнате, почти уже не моей.

Со вторым желанием тоже получилось сложно. Я не ожидала, что так будет, думала, что зрение — чистое счастье, и очень удивилась когда-то и где-то в прошлом, когда мальчишки хотели приколоть огромного жука гвоздём к стене зимовья. Жук был красивый, стена прекрасная, мальчишки, лес и солнце — и как же я удивилась, когда поняла, что ору на них, как дикий зверь: «Брысь, брысь! Я не могу этого видеть!» Мальчишки убежали, жук уполз, я снова смогла жить. В тот раз мне не удалось даже понять, кто это кричал.

За несколько лет до этого я сама замучила бабочку-капустницу, пришила её живую к бумаге, белая нитка становилась жёлтой, а я будто смотрела мультик — и ужаса не было. Ужас опоздал, он пришёл, когда было уже поздно, да, теперь я знаю, что так бывает с теми, кто учится учиться без учителей и ориентироваться без карты, но как терпеть, как на неё теперь смотреть? — я должна всё время это видеть — не отводить взгляд, пока память и жизнь несгораемы.

Солнечные пылинки, моя капустница добралась со мной и сюда. Сколько бы я ни раздевалась, её не снять, я теперь сама для неё одежда. Новая земля, прикидывающаяся единственной, уже говорит в полный голос: о чём ты думаешь? Её нет! Она слишком маленькая, а вот — огромный ужас, вот — гигантский, вот — невообразимое. Подумай о них и забудь свою бабочку. Моя новая земля богата огромными ужасами, и я не могу видеть их и не в силах не замечать. Но что с того? Капустниц мириады. Масштаба нет. Всё большое.

Так выяснилось, что я не могу видеть страдание. Другое существо, с которым я не сразу смогла познакомиться, вырывалось и кричало, иногда кидалось в бой, чаще убегало, очень много плакало, разговаривало — не со мной. Третье желание, для которого и из-за которого я родилась, было не моим. Желание действовать и спасать принадлежало этому существу. Скоро мы поняли, что когда я не могу смотреть – он действует. А когда я смотрю, он успокаивается. Мы стали попутчиками. Я смог смотреть на него и видеть, как он прекрасен. Я понял, для чего он существует, и одобрил это, и отдал ему часть себя ради его победы. Я смог смотреть, как он действует, как мучается и как убегает. Он не может победить, но он сражается — в этом и есть победа. Мы даже плакать стали вместе, и наш плач был от горя и восторга сразу.

Но в этот дом я вошёл без спутника. Туда, где нет человека, где следы человека мирно разрушает время, туда, где нет ещё, где уже нет страдания, я иду без попутчика.

…в этот миг вспомнила, что обо мне нужно говорить как о женщине, и снова буду говорить о себе так, чтобы не потеряться в новом небе и новой земле.

Я смотрела на пылинки — нет, не так, на свет — опять не так. На пылинки в солнечном потоке? Нет! Смотрела на движение? На изменения неизменного? Я не знаю, на что я смотрела. Я всё время вижу то, чего не знаю, знаю только, что оно прекрасно, но не понимаю — как? чем? что оно такое? Всё это перестало меня мучить как раз перед началом поездки.

Когда я смотрела на пылинки, я смотрела на мысли. — Попрощайся с домом, — была одна из них. Я вышла за дверь, солнечный свет лёг на пол коридора. Пол уже не был ровным. Дом накренился. Соседних квартир больше не было. Лестницы ещё были.

И тут дом пошёл. Дрогнул, качнулся, заскрежетал. Сделал шаг, другой, меня ударило о стену, а он поехал, сперва как электричка, потом как поезд, потом — самолёт перед взлётом. Пол больше не был ровным, я падала по нему, съезжала, чуть касаясь ногами, и упала в свою бывшую комнату. Рухнула какая-то стена, и комната стала в два раза больше. В огромном окне было видно только солнце.

— Возьми вещи и спускайся, — мелькнула мысль… и осталась далеко позади. Она была чужой старому дому, и он не взял её в своё последнее путешествие.

Дом ехал всё быстрее, но я ещё могла выйти. Там не было ничего моего, он меня не держал, он про всё забыл. Кажется, он был счастлив.

Я могла бы ещё уйти, если б не окно. Дом на ходу подпрыгнул, стукнулся оземь, и мутное стекло выпало вместе с рамой.

Оно перестало быть телевизором и стало зрением. Окно перестало быть, перестало, и стало солнцем, стало явью.

И я увидела, где мы едем.

Необыкновенная резкость не была больше барьером. Цвета больше не были относительными.

Я только не могла понять, воздух или вода за окном, гора или дно. Песок был розовым с жёлтыми узорами, если это до сих пор ещё что-то значит. Я могла видеть узор песчинок, узор времени, их сложившего, узор солнца на узоре песков, узор солнца в воздухе, подобном воде, сквозь воду, подобную воздуху. Солнца не было слишком много — его не может быть слишком много.

Гора превратилась в дно. Дом мчался окнами вниз, а я не падала. Как может зрение упасть?

Дно превратилось в гору, в высоту. Начался лес. День не кончался.

Дом бежал всё быстрей и быстрей, а я смотрела медленно, и это было так же тяжело, как идти в гору, и так же правильно. Оно мне было вместо слёз и пенья.

День был самый разный, как лес. Цвет деревьев, я видела цвет деревьев.. все эти умные узоры их крон, составленные разумом листьев, составляющие мысль леса, входящую в единый ум лесов.

В лесу была ранняя осень.


 

Оставить комментарий

(обязательно)


(обязательно)




я не дурак